Жидкая субстанция.
Аромат был резким, с оттенком уксуса.
Настоящая катастрофа.
Он набрал тарелку и с чувством унижения направился в комнату.
Отец взял ложку, поднёс к губам и проглотил.
Его правая бровь, всё ещё живая, приподнялась вверх. — Что это такое? — спросил он с абсолютно ровным голосом. — Борщ. — Игорь, это борщом не пахнет.
Это, извини, какое-то пойло.
Свёклу переварил, цвет потеряла.
Мясо жёсткое.
Где томат?
Где чеснок?
Ты хоть солил?
Игорь молчал.
Критика была справедливой.
Но обида жгла его, словно крапива.
Он столько старался! — Сам бы встал и сварил! — вырвалось у него.
Он тут же замолчал.
Эти слова висели в воздухе, уродливые и резкие.
Отец отвернулся к окну.
Его плечи опустились. — Если бы мог… встал бы, — тихо, почти шепотом, произнёс он.
Игорь унёс тарелку, вылил содержимое в унитаз и долго отмывал кастрюлю, яростно соскабливая её стенки.
Того вечера они не обменялись ни словом.
А ночью, проснувшись от очередного стона отца, Игорь внезапно поймал себя на мысли: «Ерунда на постном масле, прорвёмся».
Он застыл.
Это была фраза отца.
Одна из его любимых.
Она вырвалась сама, без его участия.
Он стоял в темноте комнаты и с ужасом осознавал, что отец, которого он так боялся, от которого пытался убежать, уже пустил корни в нём самом, словно сорняк. *** После провала с борщом между ними нависла тень.
Молчание стало гуще, взгляды — короче.
Игорь выполнял свои обязанности машинально, а Владимир Сергеевич ушёл в себя и болезнь.
План на «две недели» начал разваливаться.
Нельзя было просто уехать, оставив отца в таком состоянии — не только физическом, но и душевном.
Однажды, разбирая шкаф в поисках документов для поликлиники, Игорь наткнулся на ящик, который не открывал много лет.
Внутри лежали старые фотоальбомы, мамины медали за добросовестный труд и толстая общая тетрадь в клеёнчатой обложке.
Он распахнул её.
Узнал аккуратный, бисерный почерк мамы. «Салат Оливье», «Торт Наполеон», «Кабачковая икра на зиму».
И вот, на отдельной странице, написано с особой теплотой: «Борщ.
Тот самый».
Игорь сел прямо на пол, прислонившись спиной к дивану.
Он читал рецепт, и перед глазами вставала мама.
Вот она пишет, наклонив голову, вот пробует бульон с ложки, вот подмигивает ему, маленькому, даёт погрызть сырую сладкую морковку.
Рецепт был детальным, с множеством пометок на полях: «Свёклу тушить отдельно с ложкой уксуса, чтобы сохранился цвет!», «Чеснок — в самом конце, в ступке с салом!», «Дать настояться минимум полчаса!!!».
Это была не просто инструкция.
Это была поэма.
Поэма о любви к семье, выраженная через еду.
Внутри что-то оттаяло.
Это уже была не прихоть больного старика.
Это был шанс прикоснуться к чему-то настоящему, к тому времени, когда все они были вместе и счастливы.
Это был его долг — не перед отцом, а перед мамой.
На следующий день он снова отправился на рынок.
На этот раз без спешки.
Искал именно ту «сахарную» свёклу, о которой писала мама, кусок грудинки с «жирком» и сало у проверенной торговки, которую смутно помнил с детства.
Кухня вновь стала его рабочим пространством.
Но теперь в его действиях царила не паника, а сосредоточенность.
Он следовал рецепту словно священному писанию.
Отдельно тушил свёклу.
Готовил зажарку из лука и моркови.
Варил бульон на медленном огне, снимая пену.
В какой-то момент в дверях кухни появился отец.
Он опирался здоровой рукой на стену и с интересом наблюдал.
Игорь напрягся, ожидая очередной критики.
Но отец молчал.
Он просто стоял и вдыхал ароматы.
Запахи пробуждали в нём жизнь. — Пассировку… не передержи, — хрипло произнёс он. — Лук должен стать прозрачным, а не коричневым.
Игорь кивнул, не оборачиваясь.
Это была не критика.
Это был совет.
Они готовили вместе.
Когда настало время добавить финальный штрих — растёртое с чесноком сало — отец сказал: — Дай сюда.
Игорь с удивлением протянул ему ступку и пестик.
Владимир Сергеевич сел на табурет, поставил ступку на колени и принялся работать здоровой правой рукой.
Неуклюже, медленно, но с той самой основательностью, с которой он всегда делал всё в жизни.
Игорь смотрел на его сосредоточенное лицо, на сжатые губы, и видел перед собой не инвалида, а прежнего отца.
Он добавил заправку в кастрюлю, выключил огонь и накрыл крышкой. «Дать настояться».
Тридцать минут тишины.
Когда Игорь подал отцу тарелку, тот не стал сразу есть.
Долго смотрел на неё.
На густой рубиновый цвет.
На белую сметану, словно островок.
На мелко порубленную зелень.
Затем зачерпнул ложкой, попробовал.
И застыл.
Он ел медленно, молча, не отрываясь.
Съел всё до последней капли.
Поставил пустую тарелку на тумбочку. — Похоже, — сказал он, не глядя на Игоря.
Голос дрогнул. — Почти как у неё.
Спасибо, сынок.
В этом простом «спасибо» было больше, чем во всех словах, сказанных за последние десять лет.
Игорь вышел на кухню, налил себе тарелку.
Борщ действительно получился великолепным.
Насыщенный, ароматный, согревающий.
Он ел и чувствовал, как по щекам текут слёзы.
Он плакал не от жалости и не от обиды.
Он плакал потому, что впервые за много лет вновь ощутил себя дома. *** Борщ стал новой точкой отсчёта.
Не то чтобы они сразу начали обниматься и откровенно разговаривать.
Нет.
Но лёд треснул.
В их общении появилась иная тональность.
Владимир Сергеевич стал меньше язвить, а Игорь — меньше раздражаться.
Он продолжал считать дни до отъезда, но уже без прежнего отчаянного нетерпения.
Что-то изменилось.
Отец постепенно шел на поправку.
Он уже мог сидеть без опоры, пытался самостоятельно держать ложку, хоть и с большим трудом.
Врачи на осмотре хвалили прогресс, говорили, что правильный уход и положительные эмоции творят чудеса.
Игорь ощущал укол гордости.
Это была и его заслуга.
Однажды ночью его разбудил громкий звук и сдавленный крик из комнаты отца.
Игорь вскочил с дивана, как ошпаренный, и бросился в спальню.
Картина была пугающей: отец лежал на полу у кровати, пытаясь подняться на здоровой руке.
Рядом валялся опрокинутый стул. — Пап!
Что случилось?
Ты в туалет хотел?
Почему не позвал?! — Игорь ринулся к нему, сердце бешено колотилось.
— Сам… Хотел сам… — хрипло ответил Владимир Сергеевич.
И тут Игорь увидел то, чего никогда прежде не замечал.
Его отец, его крепкий отец, плакал.
Беззвучно, горько, по-стариковски.
Слёзы текли по живой щеке, смешиваясь с потом.
Это были не слёзы боли.
Это были слёзы унижения. — Не могу… Ничего не могу… Как овощ… — шептал он, отворачивая лицо. — Позвать тебя… каждый раз… как милостыню просить.
Стыдно, сынок… Как же стыдно…
В этот момент вся броня, которую Игорь выстраивал годами — из обид, недомолвок и отчуждения — рухнула.
Перед ним лежал не грозный родитель, не тиран, не критик.
Перед ним был маленький, испуганный человек, запертый в собственном неподконтрольном телесном плену.