«Научись быть счастливой одна, мам» — вспомнила Ирина, перед лицом одиночества на фоне яркого новогоднего чуда

Новый год грядёт, а одиночество всё ещё рядом.

Последняя электричка была такой же пустой, как и моя квартира. Я стояла на платформе Курского вокзала и наблюдала, как редкие пассажиры спешат в средние вагоны. А сама направилась в самый хвост состава.

Внутри оказалось безлюдно. Ровные ряды синих пластиковых сидений, холодный свет люминесцентных ламп, запах металла и зимней сырости. Я устроилась у окна, положила на колени пакет с мандаринами и расстегнула верхнюю пуговицу пальто. Третья сверху держалась на серой нитке — не в цвет, немного косо, но я пришила её утром и даже порадовалась своей аккуратности. Впрочем, я давно всё делала сама. Привыкла.

Поезд вздрогнул и тронулся. За стеклом поплыли огни — жёлтые, белые, красные. Кропивницкий готовился к Новому году. А я, наоборот, уезжала.

Оксана позвонила около шести. Голос хриплый, нос заложен.
— Прости, Ирина, я совсем расклеилась. Грипп. Даже до кухни дойти не могу.
Я ответила, что всё понимаю, пусть лечится. Отключилась. И ещё с минуту стояла посреди комнаты, не зная, куда себя деть.

Я продумывала этот вечер почти две недели. Купила шампанское, закуски, даже свечи — нелепые, в виде ёлочек. Мы с Оксаной собирались сидеть у неё, включить какой-нибудь фильм, ворчать на президентское поздравление и чокнуться ровно в полночь. Ничего грандиозного. Но хотя бы не в одиночестве.

Потом я оглядела свою пустую квартиру — одна комната, крошечная кухня, тишина такая, что слышно, как на холодильнике тикают часы, — и поняла: сегодня я этого не вынесу. Схватила пальто, натянула сапоги и поехала в Кропивницкий. Зачем — сама толком не понимала. Наверное, хотелось раствориться среди людей. Пусть даже незнакомых.

Но город встретил меня равнодушием. Я прошлась по Арбату, задержалась у витрин, выпила кофе в переполненном кафе. За столами — компании, смех, блёстки на щеках, оживлённые разговоры. А я среди них — словно прозрачная. Стало ещё тяжелее, чем дома. Там хотя бы стены молчат, а не смеются.

У входа в метро я купила мандарины — пакет за сто пятьдесят гривен. Хоть какой-то символ праздника. И отправилась обратно.

Александра бы сказала: «Мама, ты опять». Она всегда произносила это с таким оттенком, будто я нарочно всё усложняю. Три года назад дочь уехала в Николаев. Двадцать два года — свои мечты, своя дорога. Перед отъездом она бросила фразу, которая до сих пор сидит во мне занозой: «Научись быть счастливой одна, мам. Иначе ты задушишь любого, кто окажется рядом».

Я никого не задушила. Просто рядом больше никого не было.

За окном мелькнул переезд, машины с включёнными фарами. Кто-то спешил в гости. Кого-то уже ждали. А я возвращалась в Звенигородку. Домой, где на столе стоят шампанское, нарезка и свечи-ёлочки. Которые так и останутся незажжёнными.

Мне сорок один. Восемь лет назад я развелась. Николай ушёл к другой, когда Александре было четырнадцать. Тогда мне казалось — это и есть конец. Но конец — не тогда, когда уходит муж. Он наступает, когда исчезает последний человек, который ещё заглядывал к тебе вечером на чай.

К тишине привыкаешь странно. Сначала она пугает. Включаешь телевизор, радио — лишь бы что-то звучало. Потом перестаёшь. Потом начинаешь говорить сама с собой — вслух, на кухне, над кипящим чайником. И уже не вздрагиваешь от собственного голоса.

На работе легче. В аптеке на Садовой я нужна. Бабушки приходят за корвалолом и задерживаются поболтать. Молодые мамы советуются о витаминах. Мужчина в серой кепке каждый четверг берёт пластырь — я знаю, что у него мозоль на пятке, но к врачу он идти стесняется. Для них я — часть привычного порядка. Небольшая, незаметная, но всё же часть.

А дома я — ничья.

Поезд замедлился. Двери распахнулись, впуская внутрь волну ледяного воздуха. Я подняла взгляд.

В вагон вошёл мужчина. Высокий, в тёмной куртке, с рюкзаком через плечо. Он окинул салон быстрым взглядом, прошёл мимо первых рядов и сел напротив — через проход, у другого окна. Достал термос, отвинтил крышку. В воздухе разлился аромат чабреца — тёплый, летний, совершенно чужой этому декабрьскому холоду.

Я отвернулась к стеклу. Только не хватало ещё разглядывать незнакомца в пустом вагоне в половине одиннадцатого вечера тридцать первого декабря.

Но запах не отпускал. В нём было что-то знакомое — то ли бабушкин сад, то ли далёкое лето.

Он пил чай из крышки термоса и смотрел в темноту. Я заметила его руки: правая ладонь гладкая, будто отполированная. Так бывает у тех, кто годами сжимает что-то твёрдое — инструмент, канат, руль.

Электричка ускорялась. За окнами тьма изредка прорезалась огнями — дачные домики, заправки, редкие фонари. Мужчина закрутил термос. Я машинально постучала ногтем по подбородку — рабочая привычка, когда пересчитываю коробки на полке, — и подумала, что именно так и выглядит мой Новый год: пустой вагон, мандарины и незнакомец напротив.

Я вынула один мандарин и начала очищать его от кожуры. Та легко отходила, и запах мгновенно разлился — яркий, оранжевый, праздничный. И вдруг именно от этого запаха защипало в глазах. Не от одиночества. Не от Кропивницкого. А от мандарина, который пах так, будто всё ещё может быть хорошо.

Я разделила его на две части и отправила в рот дольку. Кислая.

Вдруг за окном что-то вспыхнуло. Потом ещё. И ещё. Цветные огни поднимались над крышами далёких домов, рассыпались веером и гасли. Салют. Где-то в посёлке, куда электричка не заходила.

Я взглянула на часы. Без семи двенадцать.

***

Странно — я совсем не думала о полуночи. Забыла. Просто ехала и не вспомнила, что через семь минут начнётся Новый год. А кто-то за окнами помнил — и уже запускал фейерверки.

Ещё один залп — ближе, ярче. Золотой. Он на мгновение осветил вагон, и я увидела лицо мужчины напротив.

Он тоже смотрел в окно.

Продолжение статьи

Бонжур Гламур