Когда они уезжали, Людмила оставила на столе недоеденный торт. Золотая роза утонула в сливочной луже, словно корона, потерявшая свою власть. Василий отправился «провожать их до города» — так он называл свои ночные загулы по ресторанам с отключённым телефоном.
Он появился на пороге, когда рассвет уже размывал лунный свет в сером небе. От него тянуло перегаром и чужими духами — приторными, как испорченный компот.
— Ты знаешь, как моя Орися тебя назвала? — он бросил ключи на комод Марьяны, отчего клубничная тарелка дрогнула. — Кухаркой со свалки. Кухаркой, Дарина!
Его голос резал тишину, будто консервный нож вскрывал жесть. Он резко схватил меня за запястье.
— Думаешь, это я виноват? — брызги слюны упали на вышитые васильки. — Я вкалываю без передышки, а ты даже борщ сварить не способна! Тебе дали шанс! Понимаешь? Шанс!
Он размахивал пальцем в воздухе, будто прокалывая невидимые оправдания. Потом вдруг замер и уставился на полку с тремя семечками из подсолнуха Марьяны.
— Где деньги? — зарывшись в моём потрёпанном клатче, он вытряхивал хлебные крошки и обрывки чеков. — Ага! Всё равно тебе на семью! Потратишь их на окна или свои идиотские цветы!
Купюры под подкладкой хрустнули в его руке. Я отступила к плите и задела ведро с золой краем халата — Марьяна всегда рассыпала её по грядкам: «чтобы земля дышала».
— Даже ребёнка ты не можешь родить… — прошипел он уже почти шёпотом; от этого стало только страшнее. — Пустота.
Дверь захлопнулась с грохотом. Из крана закапала вода — тот самый кран, который он обещал починить ещё полгода назад. Я подняла с пола семечко, застрявшее между половицами: оно оказалось тяжёлым и твёрдым, как свинец.
Фраза Людмилы про «свой драгоценный сарай» вдруг обрела реальность: стены будто съёжились от холода. Даже комод Марьяны теперь пах не лавандой, а затхлостью.
На рассвете, пока Василий спал в гостиной с храпом пьяного человека, я высыпала золу под георгины. Их чёрные стебли дрогнули: то ли ветер прошёлся по ним сквозняком надежды, то ли земля наконец вздохнула свободно.
Он проснулся уже после того как солнце начало выжигать росу из лепестков георгинов. Его шаги по скрипучим доскам звучали тяжело и глухо от похмелья. Дважды хлопнул холодильник: сначала глухо закрылся дверцей, потом со злостью распахнулся вновь под ругань.
Я наблюдала из сада: он выпил последнее яйцо сырым прямо из скорлупы — словно демонстрируя своё превосходство над голодом и мной одновременно. Желток оставил жирное пятно на рубашке — той самой рубашке, которую я штопала вчера иглой Марьяны под его рассказы о «приличных людях».
— Хоть бы соли купила… — бросил он раздражённо и метнул скорлупу в ведро для мусора; она звякнула о дно рядом с осколками клубничной тарелки.
Машина завелась сразу же — чего никогда не случалось раньше утром мне по делам или к врачу с температурой. Выхлопная труба плюнула сизым дымом прямо на георгины при старте двигателя. Я ждала хоть малейшего взгляда назад: не обязательно на меня… хотя бы на комод Марьяны или выцветшие занавески у окна… Но он только сильнее нажал газ и взметнул гравий колесами.
На кухне повис запах металлической пустоты. Холодильник стоял раскрытым настежь словно рана; внутри поблёскивали банка горчицы да пакет гречки… На полке блестели капли неизвестного происхождения: то ли вода растаяла от мороза… то ли остатки белка стекли со скорлупы яйца.
Даже крошки от торта Людмилы он собрал ладонью со скатерти… оставив жирные следы пальцев вместо них.
Автобусы больше не ходили после восьми вечера.
Мороз был такой крепкий, что воздух звенел как битое стекло при каждом вдохе. В кармане дрожали три гривны да старый телефон Марьяны с треснутым экраном… Последний заряд батареи… Последний контакт в списке: «Евгений». На фото рядом они вдвоём смеются среди подсолнухов; её ладонь уютно устроилась в его натруженной руке.
Он ответил сразу же после первого сигнала:
— Дарин? — голос шершавый и сухой как кора берёзы возле колодца…
Я прижала трубку ближе к щеке: казалось ещё чуть-чуть – слова замёрзнут прежде чем долетят:
— Забери меня… Прошу…
Он не повесил трубку сразу… Слушал моё дыхание… Говорил тихо про пельмени из морозилки – «твои любимые… помнишь?.. С говядиной…» А я плакала молча…
Приехал он на своём ржавом «Москвиче», который Марьяна называла «танком с ромашками». Из трубы валил пар – машина будто фыркала от возмущения дорогой сюда…
Евгений вышел неспешно; нёс термос и клетчатый плед бабушки Натальи – тот самый пледик которым меня укутывали во время болезни ещё в детстве…
— Вот твоё одеяльце… – сказал просто и набросил его мне на плечи… Пахло соляркой вперемешку с сушёной мятой – точно так же пахла его мастерская где мама хранила мои школьные рисунки…
Он вошёл внутрь молча… Остановился у порога… Взгляд скользнул по разбитой посуде… инею на стекле… пустому холодильнику…
Пальцы его – грубые от гаечных ключей – так сильно обхватили дверную ручку что дерево жалобно затрещало…
— Садись… Остальное потом…
В машине работала печка…
Когда «Москвич» тронулся вперёд рывком – я оглянулась через плечо… Георгины качались чёрными ветками будто прощаясь или предостерегая…
В кармане звякнул ржавый ключик от сарая – случайно зажатый вместе с семечками…
Евгений ничего не спросил ни про Василия ни про деньги… Только держал руль своими руками со шрамами которые когда-то заклеивала пластырем мама…
По радио тихо шипела старая песня – любимая мелодия Марьяны…
Я прикрыла глаза чувствуя как клетчатый плед понемногу согревает плечи впитывая холод дачного утра вместе со слезами соли…
