В полицию я не пошла: взрослый человек, сам взял отгул, машина стоит во дворе. Скажут — подождите. Валентине тоже не звонила: ещё в четверг решила — либо напугаю её, либо поставлю в неловкое положение. Оставалось одно — ждать.
После работы зашла в супермаркет. Купила привычное: хлеб, два йогурта, кусок сыра. На двоих. Осознала это только у кассы. Один йогурт вернула на полку. Потом, поколебавшись, снова взяла и оставила оба в корзине.
Вечером не получалось ни читать, ни включить фильм. Я сидела на кухне, положив ладони на стол. Его тёмно‑зелёная кружка стояла на полке — я к ней не притрагивалась. В прихожей висела его куртка, но ушёл он в другой — в старой серой, в клетку, той самой, что давно предлагала выбросить.
«Ещё послужит», — говорил он. И именно её надел, уходя. Когда человек уезжает надолго, он почему‑то берёт что‑то своё, привычное.
Если он с другой женщиной — больно, но такую боль можно пережить. В ней есть логика: есть причина, есть виноватый. Понимаешь, на кого направить злость.
А три дня тишины, три дня с отключённым телефоном, три дня без единого слова — это было иное. Без названия. И от этого особенно тяжело.
В субботу утром я всё же решила идти в полицию. Стояла в прихожей с ключами и вдруг поймала себя на том, что не знаю, как одеться, чтобы выглядеть серьёзно.
Машина Богдана с среды стояла во дворе — значит, ушёл пешком или взял такси. Для заявления нужны детали, я понимала это. На листке записала: когда видела его в последний раз, во что он был одет. Внизу добавила: «Вернусь поздно» — всё, что он сказал накануне. Перечитала. Обычная бумажка, но выглядело странно: «Богдан, пятьдесят лет». Будто речь о постороннем. А ведь столько лет рядом.
Мелькнула мысль: а вдруг дело не в другой женщине и не в долгах. Может, просто возраст — пятьдесят — и усталость от жизни, которая как‑то сложилась сама, без его участия. Так бывает. Он ничего не объяснил. Просто не вернулся.
Я держала этот листок и вдруг ясно поняла: двадцать четыре года вместе, а я не представляю, куда он мог уехать. Не знаю, что у него внутри. Не знаю, есть ли кто‑то ещё. При измене хотя бы понятно, что произошло. А тут — человек жил рядом, ел со мной, спал, а я не имела ни малейшего представления, что у него на душе.
В половине двенадцатого завибрировал телефон. Богдан.
Я долго смотрела на экран, пока первый вызов не оборвался. Затем он позвонил снова. Я ответила.
– Леся.
Голос спокойный, без надлома. В груди что‑то отпустило: жив.
– Ты где? — спросила я.
– Я всё объясню. Прости. Со мной всё в порядке.
– Где ты?
Пауза. Длинная.
– Я у мамы.
Я не сразу поняла и переспросила:
– У мамы?
– Да. В Борисполе.
Я держала телефон и смотрела в стену. Борисполь. Валентина. Та самая, которой я не стала звонить, чтобы не тревожить.
Три дня.
– Да, — подтвердил он.
– Телефон был выключен.
– Да.
– Зачем?
Снова пауза. В трубке слышался далёкий шум — телевизор или радио, приглушённые звуки чужого дома.
– Мне нужно было побыть одному. Подумать.
– О чём?
Тишина затянулась так, что я различала его дыхание.
– Приеду — скажу. Это не по телефону.
– Ты точно в порядке?
– Да.
– Мама здорова?
– Здорова.
Я стояла посреди кухни с телефоном у уха. За окном — обычное субботнее утро, проехала машина. Мир жил своей жизнью. Он у мамы. Живой. Невредимый. Провёл три дня у Валентины в Борисполе и не нашёл минуты позвонить.
– Когда вернёшься?
– Вечером. К семи.
Я опустила трубку, не попрощавшись. Не из злости. Просто больше нечего было говорить.
Он пришёл ровно в семь.
Сначала щёлкнул лифт, потом повернулся ключ в замке. Я всё так же сидела на кухне — в том же свитере, что и утром. Его тарелка уже стояла на столе — поставила машинально и заметила это лишь потом.
Богдан вошёл и задержался в прихожей. Я не поднялась. Слышала, как он стоит там, не решаясь пройти дальше.
– Иди сюда, — сказала я.
Пауза. Затем шаги.
Он снял обувь, прошёл на кухню. На нём была та самая клетчатая серая куртка — я не ошиблась. Снял её, аккуратно повесил на спинку стула и сел напротив. Выглядел обычно: не осунувшийся, не больной и не виноватый так, как выглядят мужчины, которых уличили.
Просто усталый. И чуть другой — будто эти три дня вне дома что‑то в нём сместили. Как человек, который уже принял решение и теперь держит его в руках, не зная, куда поставить.
– Говори, – сказала я.
