С того момента я вдруг отчётливо осознала: между нами больше нет разговоров. Мы не ссорились, не повышали голос — мы просто перестали общаться. Он возвращался с работы, молча ел, устраивался перед телевизором. Я занималась кухней, потом укладывала Тараса, брала в руки книгу. Дни тянулись неделями, и за всё это время мы обменивались разве что коротким «привет» утром и дежурным «спокойной ночи» перед сном. В этом не было злобы. Лишь усталость, осевшая в доме, как мелкая пыль — сначала почти незаметная, а потом такая густая, что становилось трудно дышать.
Как‑то вечером он произнёс:
— Оксана, нам нужно поговорить.
И по тому, как это прозвучало, я сразу поняла: пришёл конец. Мы сели за стол, спокойно обсудили то, о чём давно молчали. Ни слёз, ни упрёков. Он собрал одежду и ушёл. Тарасу тогда исполнилось десять.
С тех пор мы пересекались редко — на днях рождения сына, позже на его свадьбе, потом на крестинах внука. Всегда корректно, всегда сдержанно. И ни разу за все эти годы Олег не обмолвился о той коробке. Ни намёка. Я была уверена, что он избавился от неё вместе с прочими вещами, напоминавшими о нашей общей жизни.
И вот теперь она лежала передо мной — старая, потёртая, перевязанная той самой бечёвкой. Узел, который я затянула тридцать пять лет назад, всё ещё не распустился.
Я протянула руку. Пальцы дрожали, но я заставила себя коснуться шершавой верёвки. Узел не поддавался, словно прирос. Пришлось подцепить его ногтем. В груди болезненно сжалось — будто я распутывала не бечёвку, а что‑то глубоко спрятанное внутри себя, то, что все эти годы было стянуто так же туго.
Крышка тихо скрипнула.
Наверху лежала та самая распашонка — белая, хлопковая, теперь уже с желтоватым оттенком времени. Я осторожно подняла её и поднесла к лицу. Детского запаха давно не осталось — ни присыпки, ни мыла. Лишь слабый аромат старой бумаги и пыли. И всё же я задержала ткань у щеки. Перед глазами ожила картина: Олег неловко держит коробку, я поправляю одеяльце на маленьком Тарасе, медсестра что‑то говорит нам вслед. Мы выходим из роддома, солнце ослепляет, и кажется, что впереди — только счастье.
Под распашонкой оказались крошечные голубые пинетки с пуговицами. Затем — прозрачная погремушка с разноцветными шариками внутри. Я вспомнила, как Тарас впервые сжал её в кулачке, и Олег, смеясь, воскликнул: «Смотри, держит!»
А под игрушкой лежали письма.
Не одно — целая стопка, перетянутая старой резинкой, которая рассыпалась, едва я коснулась её. Я взяла верхний конверт. На нём стояла дата: «2000 год». Прошёл всего год после нашего развода.
— Мам? — Тарас осторожно коснулся моего плеча. — Всё нормально?
Я не ответила. Развернула сложенный лист. Бумага пожелтела, чернила поблёкли, но почерк я узнала сразу — размашистый, с острыми росчерками. Почерк Олега.
«Сегодня видел тебя в автобусе. Ты выходила у рынка, с тяжёлой сумкой. Я хотел подойти, помочь, но не решился. Ты шла быстро, и я испугался, что ты отвернёшься. На тебе был тот зелёный платок, который я подарил тебе на Новый год ещё до свадьбы. Я думал, ты давно от него избавилась».
Я невольно прикрыла рот ладонью. Зелёный платок… Я действительно берегла его много лет, а потом, кажется, кому‑то отдала. Уже и не вспомню кому.
Под первым письмом лежал второй конверт. Я перевернула его в руках и увидела новую дату, аккуратно выведенную тем же почерком. Сердце застучало сильнее, когда я начала распечатывать следующий лист.
