«Ирина, опять соли пожалела. Я тебе уже три года об этом говорю, ну сколько можно?» — сказала Виктория, снова проверяя каждое блюдо

Её постоянная критика казалась подлой и тщеславной.

Виктория лениво водила ложкой по тарелке с солянкой, кривилась, а кусок хлеба отодвигала подальше, к самому краю. По воскресеньям у нас всё повторялось почти дословно. Я ставила на стол тарелки, Роман резал хлеб, Полина раскладывала приборы, а сестра мужа усаживалась, делала первую пробу и принималась за своё.

— Ирина, опять соли пожалела. Я тебе уже три года об этом говорю, ну сколько можно?

Три года. Она сама вывела этот срок и сама же его озвучила. Пять лет назад Дмитрий, муж Виктории, собрал чемодан и ушёл к другой. Золовка осталась одна в однокомнатной квартире в двух кварталах от нашего дома, трудилась приёмщицей в химчистке, получала скромно, да и близких подруг у неё как-то не сложилось. Сначала она ещё держалась и появлялась у нас нечасто.

А спустя примерно два года стала приходить почти каждую субботу или воскресенье, как по расписанию. До развода она заглядывала к нам от силы несколько раз за год: поест молча, посидит недолго и уйдёт. Потом всё изменилось.

Я против не была — Роман сам попросил. Мол, человеку тяжело, пусть приходит, нормально пообедает, среди родных посидит. Только Виктория приходила не просто поесть. Она приходила проверять.

Впервые она прицепилась к моей готовке осенью, три года назад. Я тогда сварила рассольник с перловкой. Виктория попробовала пару ложек, выразительно приподняла брови и сообщила, что огурцы у меня чересчур кислые.

Я промолчала. Через неделю приготовила котлеты и картофельное пюре. Золовка ковырнула котлету вилкой, разломила её пополам и заявила, что внутри мясо розовое. Котлеты были прожарены полностью, я сама проверяла, но спорить не стала. На третий раз Виктория явилась с таким выражением лица, будто её пригласили не на семейный обед, а в комиссию по приёмке экзамена.

И дальше началось без остановки. Мясо у меня выходило жёстким, салат — нарезанным слишком крупно, рис — слипшимся, курица — пересушенной, рыба — развалившейся.

При этом я работаю поваром в заводской столовой. Каждый день через мои руки проходит еда для ста двадцати человек, и за девять лет ни один посетитель не пришёл жаловаться на мои блюда. Получаю я двадцать две тысячи гривен — не роскошь, конечно, но на работу хожу спокойно и даже с радостью, потому что своё дело знаю.

Зато дома, за собственным столом, при муже и дочери, каждую неделю мне приходилось слушать замечания от женщины, которая за все эти три года ни разу не принесла к нам даже самой простой нарезки.

Роман тоже предпочитал молчать. Муж у меня мягкий, неконфликтный: из тех людей, кто скорее проглотит неприятное, чем станет ссориться с родной сестрой. После каждого такого обеда он повторял одно и то же: не бери в голову, ей одиноко, ей трудно, потерпи немного.

Он работает наладчиком на заводе, возвращается после смены вымотанный, и я понимала: разбираться в натянутых отношениях между женой и сестрой у него нет ни сил, ни желания. Я понимала — и терпела. Не ради Виктории. Ради Романа, ради наших воскресных обедов, ради тишины в доме.

Но у терпения, как выяснилось, тоже есть свой вес. Оно набирается понемногу: килограмм за килограммом, воскресенье за воскресеньем, придирка за придиркой. И однажды эта тяжесть становится такой, что удержать её уже невозможно.

Произошло это в феврале. Виктория пришла, как всегда, к двенадцати. Села на своё обычное место, взяла ложку, попробовала щи и тут же сказала:

— Капуста никакая. Ты её хоть тушила или просто бросила в воду и забыла?

Полина подняла глаза от тарелки и посмотрела на меня. Моей дочери четырнадцать, и она уже замечает больше, чем взрослые думают. Три года она видела, как золовка за нашим столом критикует её мать, а мать делает вид, будто ничего не происходит. В её взгляде я прочитала: «Мам, ну скажи ты уже хоть что-нибудь». Не злость, не требование — усталость.

Но и тогда я ничего не ответила. Молча доела, собрала тарелки, отнесла их к раковине и открыла воду. Полина ушла в свою комнату и тихо закрыла дверь. Роман проводил Викторию до подъезда, потом вернулся на кухню.

— Ирин, почему ты всё время молчишь?

Я перекрыла кран. Обернулась к нему и произнесла ровно, без злости, без слёз, словно перечисляла продукты перед походом в магазин:

— Ром, у твоей мамы через три недели день рождения. Шестьдесят восемь лет. Мы, как обычно, все поедем к ней. Только готовить на этот раз буду не я.

Он замер у дверного косяка и явно не сразу понял, к чему я веду. Лоб нахмурил, руки опустил вдоль тела — прямо школьник у доски, которого внезапно вызвали отвечать.

— А кто тогда?

— Виктория.

Роман отлепился от косяка, опустился на табуретку и провёл ладонью по затылку. Я не стала его торопить. Я и так знала, о чём он сейчас думает. Не о том, правильная это затея или нет, а о том, как бы сделать так, чтобы никто ни с кем не поссорился. Он всегда был таким: лучше уступит, лучше промолчит, только бы не доводить до конфликта. За шестнадцать лет семейной жизни я успела к этому привыкнуть.

— Она не согласится, — наконец сказал он.

— Согласится. Три года она объясняет мне, что я готовить не умею: суп у меня пресный, мясо дубовое, каша липнет, овощи не такие. Пусть теперь покажет, как надо.

Роман начал осторожно возражать. Говорил, что я перегибаю, что мама расстроится, что Виктория обидится и вообще перестанет к нам приходить. Я слушала его и думала: вот именно, перестанет. Или придёт, приготовит сама, и мы наконец поймём, сколько на самом деле стоят все её замечания. Потому что за три года Виктория ни разу не принесла ничего собственного — ни запеканки, ни салата, ни пирога, даже батон хлеба по дороге не купила. Она приходила с пустыми руками, ела мою еду и тут же рассказывала, какая она плохая.

Я позвонила Галине Павловне в тот же вечер.

Бонжур Гламур