— Даниил, отойди от дверного проёма, не крутись под рукой.
Отец произнёс это, даже не повернув головы. В пальцах у него был старый складной метр — деревянный, потемневший от времени, с облезлым жёлтым лаком и латунными соединениями на сгибах. Этой штукой он, казалось, измерял всю жизнь подряд: доски, расстояние между грядками, картофельные борозды, а потом и внуков.
У косяка стоял Матвей. Босой, вытянувшийся, почти достававший макушкой до верхней перекладины.
— Сто восемьдесят три, — торжественно сообщил дед. — Весь в меня.
Он взял карандаш, аккуратно вывел линию и над ней крупными печатными буквами написал: «Матвей. Мои семьдесят восемь».

Мой сын ещё немного постоял рядом, потом тихо опустился на порог.
Даниилу было девять. Всю дорогу в машине он только об этом и твердил: что за лето здорово подрос, что теперь почти догонит сестру, что дедушка обязательно поставит отметку, и все увидят. Утром он сам гладил себе футболку. Девятилетний мужчина стоял на табуретке с утюгом в руках, потому что, как он сказал, «к деду надо ехать прилично».
Этому дверному косяку было тридцать восемь лет. Самые первые две черты на нём принадлежали нам с Владимиром — лето восемьдесят восьмого. Отец тогда только закончил дом и в тот же день поставил нас у двери: сперва брата, потом меня. Мне было шесть, Владимиру — девять. Позже появились дети Владимира. И лишь после них — мои.
Полину он в последний раз измерял, когда она училась в третьем классе. Шесть лет прошло. Даниила — всего один-единственный раз, позапрошлым летом, да и то лишь потому, что я сама попросила.
За праздничный стол сели уже около четырёх. День рождения, семьдесят восемь лет, четырнадцать человек на веранде, которую мы с Андреем застеклили три года назад.
Отец поднялся, держа в руке конверт.
— Матвей. Подойди ко мне.
Внук подошёл, на ходу вытирая ладони о джинсы.
— Сорок восемь тысяч гривен. На права и первый взнос. Парню семнадцать, пора за руль садиться.
Валерия, жена брата, первой захлопала в ладоши. Следом за ней зааплодировали остальные.
— Он же у нас единственный продолжатель, — громко произнесла она, явно так, чтобы услышала именно наша сторона стола. — Один Кострин на всю фамилию остался!
После этого отец наклонился, достал из-под стула пакет и, не поднимаясь, протянул его через стол нам.
— Это детям.
Внутри лежали две коробки конфет. Самые обычные, из магазина возле остановки. Я такие сама иногда покупала, когда заходила к соседке. По сто тридцать пять гривен за штуку. Цену помнила точно: брала такие же в четверг.
Полина поблагодарила. Даниил тоже сказал спасибо и тут же посмотрел на меня.
— Пап, — начала я осторожно, — а Даниилу ты рост отметишь?
За столом сразу стало тихо. Алексей Дмитриевич положил вилку на тарелку.
— Ирина, ну что ты, как ребёнок.
— Я не как ребёнок. Я просто спрашиваю.
— Этот косяк для Костриных, — ровным голосом сказал отец, будто речь шла о погоде. — Матвей Кострин. А твои — Терехины. Фамилия у них отцовская, вот пусть Терехины их и меряют, у них свой дом имеется.
— Папа, они ведь твои внуки.
— Внуки, — не стал спорить он. — Только кровь фамилию не несёт. Фамилию несёт мужчина. А мужчина у меня один — Матвей.
Владимир не поднимал глаз от тарелки. Валерия улыбалась и с особенным усердием резала мясо. А я вдруг почувствовала, как немеет левая рука, лежавшая на скатерти. Просто перестала слушаться, словно стала чужой.
— Значит, у меня двое детей, но они как будто не в счёт?
— В счёт, — сказал отец. — Просто наследовать им нечего.
Именно тогда я впервые услышала это слово в таком смысле. Отец произнёс его спокойно, между салатом и горячим, словно попросил передать хлеб.
— Внуку всё достанется. Остальные перебьются. Так правильнее. Нечего делить на крошки.
Даниил как раз ел котлету. Он поднял голову и спросил:
— А что значит «перебьются»?
Никто ему не ответил. Полина сразу нашла его руку под столом и сжала пальцы. Я это заметила.
Матвей зачем-то резко встал, взял пустую салатницу и понёс её на кухню. Он ведь не был глухим. Ему семнадцать, он всё прекрасно слышал. Уши у него покраснели до самой шеи.
Тётя Наталья из Полтавы нарушила паузу:
— Ну, Алексей у нас человек старой школы. По-своему он прав: фамилия — дело серьёзное.
До чая я досидела уже молча. Не хлопнула дверью, не напомнила вслух, что эту веранду застекляли мы, что крыша над головами новая, что вода в кране появилась из скважины, которую бурили в двадцать первом году. Я просто сидела и думала об одном: он всё решил заранее. Это не вырвалось случайно. Не сорвалось с языка. Он приготовил конверт, купил пакет с конфетами и специально вручил оба подарка при четырнадцати свидетелях — один за другим, чтобы разница бросалась в глаза.
Тогда я поднялась, взяла с подоконника карандаш и подошла к косяку.
— Полина, подойди.
Дочь удивлённо посмотрела на меня, но послушно встала спиной к дереву.
Я приложила к её макушке линейку с книжной полки, потому что отец свой метр мне бы всё равно не дал, и провела черту.
— Сто шестьдесят один. Полина.
Потом настала очередь Даниила. Он вскочил к двери так стремительно, что едва не задел табуретку.
— Сто тридцать четыре. Даниил.
Я подписала оба имени. Такими же печатными буквами, как писал отец. И поставила год.
На веранде повисла полная тишина. Отец неторопливо промокнул губы салфеткой, сложил её вчетверо и положил возле тарелки. Он всегда так делал, когда принимал решение не отвечать.
Уехали мы около девяти. В машине Даниил уснул, привалившись к плечу сестры, а Полина всю дорогу смотрела в тёмное окно и не произнесла ни слова. Я не стала к ней приставать.
Дома Андрей включил чайник и достал две кружки.
— И правильно, — сказал он. — Поставила отметки — и поставила. Дети это видели.
Мы просидели на кухне почти до полуночи, ели те самые конфеты и смеялись над тем, какие они твёрдые, будто каменные. Полина спустилась в халате, молча взяла три штуки и снова ушла к себе. А утром Даниил сказал, что теперь он тоже есть на дедушкином косяке.
Через неделю, в следующую субботу, мы снова приехали на дачу.
Косяк был тщательно отмыт и закрашен белой краской. Полностью. От самого верха до пола.
Краску отец купил в четверг — потом я увидела чек, оставленный на подоконнике. Сто двенадцать гривен, белая эмаль, полкилограмма.
Я стояла в дверях и смотрела на этот гладкий белый столб, под которым исчезли тридцать восемь лет нашей семьи. Мои шесть лет. Владимирины девять. Полина в пять, Полина в восемь. Даниил — всего один раз за всю жизнь.
— Всё облезло, — донёсся из комнаты голос отца. — Давно собирался покрасить.
Даниил подошёл ближе, осторожно коснулся косяка пальцем и посмотрел, не осталось ли белой краски на подушечке. Потом поднял на меня глаза и тихо сказал:
— Мам.
