В то утро я неторопливо поливала фиалки, стоявшие на подоконнике. А спустя каких-то три часа моя дочь уже увозила меня из квартиры, которую я всю жизнь считала своим домом.
Меня зовут Валентина Сергеевна, мне семьдесят два года. В прошлом я преподавала математику. Привычка всё подсчитывать въелась в меня намертво: оценки учеников, мелочь до пенсии, недели до каникул, годы до спокойной старости. Только одно я не сумела вычислить заранее — то, что произошло со мной прошлой осенью.
Ирина появилась в воскресенье без предупреждения. Уже одно это насторожило: обычно она сообщала о визите заранее, дня за два, словно ставила меня в расписание где-нибудь между салоном красоты и приёмом у врача. Дверь открылась резко, по коридору застучали её каблуки. Она прошла внутрь, бросила дорогую кожаную сумку на тумбу и даже не стала ходить вокруг да около.
— Мам, нужно серьёзно поговорить.
Я молча пошла ставить чайник. За всю её жизнь эта фраза ни разу не предвещала ничего доброго.

Ирина устроилась за кухонным столом и вынула из сумки папку. Внутри лежали документы: листы с печатями, ручка, какие-то справки. Она начала говорить мягким, заранее подготовленным голосом. Мол, мне одной трудно, квартира старая, ремонт давно назрел, а она ночами не спит, переживает. Если я оформлю дарственную, ей станет спокойнее. И мне, конечно, тоже, ведь дочь всё возьмёт на себя.
Вы замечали, как беззащитен человек перед собственным ребёнком? Когда единственная дочь смотрит прямо в глаза и произносит: «Я за тебя волнуюсь», — сердце не позволяет заподозрить подвох. Ты помнишь, как носила её на руках, как кормила с ложечки, вела в первый класс, сидела у кровати, когда она горела от температуры. Разве может такой человек предать? Тогда я была уверена: не может.
И я поставила подпись.
Первые дни после этого жизнь будто осталась прежней. По утрам я варила себе овсянку, ходила в магазин за хлебом, протирала листья у фиалок, записывала мелочи в блокнот. Две недели всё было тихо. А потом Ирина приехала снова. На этот раз рядом с ней стоял незнакомый мужчина.
Он был в сером костюме и представился администратором пансионата для пожилых людей. Разговаривал вкрадчиво, улыбался слишком ровно и показывал на планшете красивые фотографии: просторные светлые комнаты, аккуратный сад, пожилые люди за накрытыми столами, белые салфетки, цветы в вазах.
— Мам, там очень хорошо. Тебе одной хуже, правда.
Я сразу сказала, что никуда не поеду. Объяснила, что справляюсь, что мне спокойно в родных стенах, среди знакомых вещей, рядом с моими фиалками. Но Ирина продолжала настаивать. Она говорила, что боится: вдруг я упаду, вдруг станет плохо, вдруг никто не услышит. Ей, видите ли, будет легче жить, если мама окажется под постоянным присмотром.
В конце концов я уступила. Наверное, потому что мать не умеет долго сопротивляться, когда дочь повторяет: «Я за тебя боюсь».
Чемодан я собрала меньше чем за два часа. Положила туда клетчатую записную книжку, в которую заносила всё подряд ещё с восемьдесят третьего года. Взяла четыре платья, тёплый халат, фотографию мужа Дмитрия. Фиалки оставила на окне и попросила Ирину не забывать их поливать.
Она кивнула, даже не повернув головы в сторону горшков.
Пансионат оказался совсем не похож на те нарядные снимки, которые мне показывали.
Нас поселили в комнату на двоих — тесную, метров двенадцать, не больше. Стены были выкрашены в цвет топлёного молока, только в этом оттенке не было ни уюта, ни тепла: он напоминал больницу или казённое учреждение. Старый линолеум поскрипывал под ногами, в коридоре постоянно тянуло хлоркой и переваренной капустой. Из окна виднелся не сад, а глухой бетонный забор.
Почти всю первую неделю я молчала. Лежала на кровати, смотрела в потолок и снова и снова пыталась понять, в какой момент моя жизнь свернула сюда. За плечами — семьдесят два года. Три десятилетия у школьной доски. Дочь, которую я поднимала одна после смерти Дмитрия. И вот теперь я лежу в чужой комнате, на казённой постели, рядом с женщиной, которую вчера ещё не знала.
Эту соседку звали Марина. Ей было шестьдесят восемь. В прошлом она работала медсестрой. Крупная, круглолицая, с мягкими ямочками на щеках, которые оставались заметными даже тогда, когда она не улыбалась. Её руки ни минуты не бездействовали: то вязали, то перебирали чётки, то поправляли край одеяла. А смех у Марины был такой раскатистый, что от него, казалось, дрожали даже стаканы на прикроватной тумбочке.
