Маричка ничего не сказала в ответ. Лишь едва заметно кивнула и так сильно стиснула пальцы, что ногти больно впились в кожу. Она любила его. И Оленька тоже любила. А он, похоже, потерял голову именно от Оленьки. Самым мучительным было даже не это, а то, что Маричка не могла заставить себя ненавидеть сестру. Ни обиды, ни злости — ничего по‑настоящему чёрного. Оленька держалась за своё чувство, словно за последнюю ниточку. И как можно было оборвать эту ниточку своими руками?
Когда на их станции они вышли из электрички, сёстры вызвались проводить Богдана до дома. По правде говоря, им просто хотелось узнать, где он живёт. Оставшись наконец вдвоём, Маричка спросила:
— О чём вы там шептались в электричке?
— Да ни о чём, — поспешно бросила Оленька. — Так, ерунда.
Та Маричка, прежняя, обязательно бы добилась ответа. Но теперь она лишь молча взяла сестру под руку и пошла рядом. Они двигались по улице, не произнося ни слова, сцепив пальцы, — две родные девочки, между которыми вдруг разверзлась невидимая пропасть.
Мысль прикинуться больной пришла к Оленьке не как великодушный жест, а как способ не задохнуться. Наблюдать за тем, как между ними вспыхивает что‑то новое, было выше её сил. Она подогрела градусник и надышалась перца, чтобы вызвать чихание. Мама, измученная недугом Марички, рассеянно кивнула: «Полежи, Оленька». Отец ласково провёл рукой по её волосам.
— Не скучай, — сказала Маричка, натягивая кроссовки. — Принесу тебе пирожное. Если вспомню.
Щёлкнул замок. Оленька подошла к окну и прислонилась лбом к прохладному стеклу. Вскоре она увидела, как они вышли из подъезда. Богдан что‑то оживлённо рассказывал, а Маричка смеялась, откинув голову. Она легко взяла его под руку — будто всегда так делала. Ни один из них не обернулся.
Так для Оленьки началось лето одиночества.
Ревность выжигала её изнутри. Она мысленно представляла их разговоры, места, где они сидят, думала, коснулся ли он её ладони. Разглядывала их совместные фотографии в сторис и тихо плакала. Потом пришла злость — на Маричку за её слепую увлечённость, на Богдана за то, что он не заметил, не спросил: «А где Оленька?». Со временем и это выгорело, уступив место глухой пустоте.
— Мам, можно я поеду к бабушке в деревню? — однажды спросила она.
— А Маричке кто помогать будет? В конце лета съездим все вместе.
Оленьке хотелось исчезнуть, раствориться, чтобы не видеть этого румянца на щеках сестры и её новой, таинственной улыбки.
Как‑то раз Маричка вернулась позже обычного, присела на край кровати и произнесла:
— Оленька… Мы с Богданом… В общем, мы встречаемся.
Она сказала это почти вызывающе, не отводя взгляда. Оленьке потребовалось нечеловеческое усилие, чтобы изобразить улыбку — самую ненастоящую в своей жизни.
— Правда? Это здорово. Я рада за тебя.
Маричка внимательно смотрела на неё секунду, другую. Потом её лицо озарилось благодарным светом. Она внезапно обняла сестру, прижалась щекой к её плечу.
— Спасибо. Ты у меня самая лучшая. Я так счастлива, ты даже не представляешь!
Оленька сидела неподвижно, боясь, что либо расплачется, либо сорвётся на крик. Лучшая. Да, она всегда была для Марички лучшей сестрой, лучшей помощницей, лучшей жертвой. Теперь — ещё и лучшей союзницей в её первой любви.
Оставшиеся недели лета растаяли, как дым. Маричка будто старалась прожить за день две жизни: уходила утром и возвращалась поздно вечером — то с приступом кашля, то с сияющими глазами. Она взахлёб пересказывала Оленьке, как они ехали через весь город за необычным мороженым, как Богдан учил её пускать камешки «блинчиком», как они вместе с Эмбер гонялись за мячом. Оленька слушала, кивала, задавала вопросы и ощущала, как внутри всё обращается в пепел.
Однажды, когда Маричка, смеясь, рассказывала, как Богдан поскользнулся в луже, ловя вырвавшийся из рук поводок Эмбер, Оленька не выдержала. Слова, давно копившиеся в ней, наконец сорвались:
— Маричка… А ты ему про болезнь сказала?
Смех мгновенно стих. Маричка откинулась на спинку стула, и её лицо вдруг стало серьёзным, взрослым, усталым — таким, каким бывало после бессонных ночей.
— Да, — тихо и твёрдо ответила она. — В тот же день, когда мы… признались друг другу.
— И что он? — голос Оленьки предательски дрогнул.
Маричка пожала плечами, стараясь выглядеть беззаботно.
— Сказал, что для него это ничего не меняет. У него тётя с диабетом живёт, тоже постоянно следит за собой.
Богдан не понимал. Он не видел ночных приступов и паники в глазах матери. Для него всё было лишь яркой вспышкой — ослепительной и, возможно, короткой.
— Он хороший, — тихо произнесла Оленька, потому что молчать было невозможно.
— Самый лучший, — поправила Маричка, и её взгляд снова стал мечтательным. — Иногда я думаю: может, так даже лучше? Когда времени мало. Мы не успеем надоесть друг другу, не успеем превратить всё в рутину. Останется только чистое счастье.
Оленька смотрела на сестру и понимала: та верит в эту страшную и прекрасную сказку всем своим измученным сердцем. Она позволила Маричке забрать не только мальчика, но и своё лето, свои шестнадцать, свою первую любовь — лишь бы сестра успела прожить это чувство сполна.
Подойдя к зеркалу, Оленька долго всматривалась в отражение: здоровый румянец, ясный взгляд, губы, не синеющие от нехватки воздуха. И впервые ей захотелось стать слабой. Захотелось, чтобы и в её груди поселилась та самая «синица», как в детстве они называли Маричкины приступы кашля. Чтобы кто-нибудь смотрел на неё и говорил: это ничего не меняет.
