«Маричка… Она удивительная. Как вспышка» — признался Богдан, осознав свою любовь к умирающей девушке, но не готовый столкнуться с ее болезнью.

Чувства, как никогда, обнажились перед лицом неизбежного прощания.

Чтобы в её груди тоже трепетала синица — так в детстве они называли Маричкин кашель. Чтобы нашёлся человек, который посмотрит на неё и скажет: это ничего не меняет. Чтобы её чувство оказалось таким же исключительным — обречённым и прекрасным, а не тихим, спрятанным и никому не нужным.

Больничный запах Оленька знала слишком хорошо. Но теперь он казался плотнее, давящим, будто пропитавшим воздух насквозь. Маричка снова оказалась в реанимации. И опять всё повторилось. Посетителей не допускали, однако Оленька всё равно приходила вместе с мамой — ловить сдержанные, уклончивые объяснения лечащего врача. После этого она уходила бродить одна, тайно надеясь случайно наткнуться на Богдана.

— Оленька!

Она вздрогнула от неожиданности. Перед ней стоял Богдан — без Эмбер, в помятом худи. В его облике читались растерянность и злость. Не печаль — именно раздражённая, болезненная злость. Отросшая чёлка почти полностью закрывала глаза.

— Где Маричка? — спросил он без приветствия. — Она уже три дня не отвечает. Телефон отключён. В домофон звоню — тишина. Что происходит?

Оленька смотрела на него, чувствуя, как слова застревают в горле. С чего начать? Как объяснить?

— Она в больнице, — наконец тихо произнесла она. — Начались осложнения.

— Какие ещё осложнения? Из-за астмы?

Она подняла взгляд.

— У неё не астма, Богдан. Это муковисцидоз. Генетическое заболевание. Его нельзя вылечить.

Слово «нельзя» прозвучало как давно заученный приговор. Она увидела, как оно достигает его не сразу: сначала недоумение, затем неверие — и, наконец, холодный страх. Лицо Богдана менялось на глазах.

— Что?.. Она говорила… Сказала, что астма! Что просто таблетки — и всё! Она не говорила…

Он отступил, провёл ладонями по лицу, будто хотел стереть услышанное.

— А ты? — голос его сорвался. — Почему ты молчала?

— Я хотела, чтобы она была счастлива! — выкрикнула Оленька.

Слёзы прорвались внезапно — горячие, беспомощные. Она торопливо объясняла, что болезнь долго держали под контролем, что все верили: Маричка проживёт ещё много лет. Никто не ожидал рецидива. Они лишь хотели дать ей шанс на радость.

Богдан слушал молча, а потом его прорвало:

— А обо мне кто-нибудь подумал? — в голосе звенела невыносимая боль. — Мне нравились вы обе. Ты — тихая, искренняя, надёжная. Она — как вспышка, яркая и опасная. И вдруг ты «заболела». Как всегда, уступила ей! Я злился на тебя. Потому что ты даже не попробовала бороться. Просто отошла в сторону!

Оленька стояла, словно оглушённая. Его слова били точно в ту рану, которую она прятала даже от себя.

— А теперь… — голос Богдана снова дрогнул. — Теперь выходит, что я полюбил девушку, которой осталось недолго. Я не выдержу этого. Понимаешь? Не смогу. Я…

Он замолчал и отвернулся. Плечи его напряглись.

— Моя мама умерла год назад. Рак. Я уже прошёл через это: больницы, очереди, надежды, а потом… пустота. Я только начал приходить в себя. И снова слышу это «всё под контролем». Я не могу так жить.

Больше он ничего не добавил. Просто развернулся и ушёл, не оборачиваясь. Его силуэт быстро растворился в вечерних сумерках.

Оленька осталась одна. Ветер пробирал до костей. Его обвинения повисли в воздухе — тяжёлые, горькие. Он винил её. Не Маричку, сказавшую неправду, а её — за молчание. Он видел в ней не жертву обстоятельств, а соучастницу обмана, человека, который втянул его в эту историю.

Она выпрямилась, заставив себя не плакать. Нужно было держаться. Ради мамы, ради папы, ради Марички. Заглушить чувство вины и забыть о собственной, принесённой в жертву любви.

После той встречи Богдан исчез. Телефон молчал, в школе он не появлялся. Оленька поняла: он сбежал. Испугался той тени, с которой уже сталкивался.

А тень над Маричкой сгущалась. Из реанимации её перевели в обычную палату, но это была лишь короткая передышка. Препараты больше не действовали так, как прежде. Дыхание стало тяжёлым, сиплым, срывающимся на свист. Она худела, словно растворяясь, превращаясь в хрупкую птицу с огромными, погасшими глазами.

Страшнее всего было не ослабевшее тело, а потухший взгляд. Маричка больше не спорила, не требовала, не вспыхивала. Она лежала, отвернувшись к стене, и смотрела в одну точку. Отказывалась есть, не хотела говорить.

— Не хочу, — повторяла она.

Не хочу суп.

Не хочу телевизор.

Ничего не хочу.

Однажды врач позвал родителей в коридор.

— Подготовьтесь, — произнёс он мягко, но без тени сомнения. — Времени осталось немного. Дни, возможно неделя. Постарайтесь обеспечить ей покой.

Мама беззвучно рыдала, уткнувшись в папин пиджак. Папа гладил её по волосам, глядя поверх её плеча в пустоту, и лицо его казалось высеченным из камня.

Оленька стояла за дверью, и вдруг в её оцепенении вспыхнула отчаянная решимость. Нет. Не так. Не с погасшими глазами. Не в этой безмолвной безнадёжности. Маричка не должна уходить, отвернувшись от жизни. Ей нужно вспомнить смех, ветер в лицо, свою жадность к миру. И его — тоже.

Решение пришло мгновенно — безрассудное, но единственно верное. Оленька знала его адрес, помнила ещё с того дня на даче. Родителям она ничего не сказала — лишь бросила, что выйдет на пару минут подышать.

Оленька ехала в троллейбусе, сжав в кармане кулаки.

Продолжение статьи

Бонжур Гламур