«Весь в меня» — торжественно сказал дед, ставя отметку на дверном косяке, и Даниил молча опустился на порог

Трогательная, болезненная отметка старого косяка.

— Дочь, значит, на меня обиду затаила и появляться перестала, — продолжил отец тем же ровным голосом. — Уже месяц носа не кажет. Выходит, я теперь списанный человек.

Сказал он это тихо, почти жалобно. И все четырнадцать сидевших за столом людей сразу обернулись в мою сторону.

— Пап, — попросила я едва слышно. — Не начинай.

— А почему не начинать? — он даже бровью не повёл. — Пусть все услышат. Восемь лет сюда моталась, крутилась, помогала, а как узнала, что дача ей не перепадёт, так её и след простыл. Значит, не ко мне она ездила. За домом ухаживала!

И вот это ударило больнее всего. Не сама дача. Не наследство. А эти слова — будто все мои восемь лет он одним махом превратил в расчёт.

Валерия сочувственно покачала головой, как будто ей всё стало ясно. А тётя Наталья посмотрела на меня таким взглядом, каким смотрят на человека, пойманного на чужом кошельке.

Я почувствовала, как щёки наливаются жаром. И почти сразу поняла: если сейчас начну объяснять, доказывать, оправдываться — всё. Виноватой останусь навсегда. Потому что оправдывается, как правило, тот, кого уже назначили виновным.

И тут я вспомнила про тетрадь.

Отец вёл эти записи с восемьдесят восьмого года. Сначала была толстая общая тетрадь в клеёнчатой обложке, потом появилась другая, за ней третья. Он заносил туда всё, что происходило на участке: кто привёз доски, кто копал, сколько купили мешков, во что обошлось. Это был его личный архив, предмет гордости. Он любил при гостях раскрыть нужную страницу и зачитать, какой урожай картошки собрали, например, в девяносто четвёртом. Лежали эти тетради на полке над телевизором — рядом с очками и коробочками с таблетками.

Я поднялась из-за стола, прошла в комнату и сняла верхнюю тетрадь с полки. Вернулась и положила её на скатерть, совсем рядом с маминой фотографией.

— Пап, я прочитаю? — спросила я. — Это ведь твои записи. Твоя рука.

Ответить он не успел. Я уже раскрыла тетрадь.

— Май девятнадцатого года. «Крыша. Ирина и Андрей. Сто восемьдесят». Июль двадцатого: «Забор, столбы. Андрей варил, Ирина платила». Июнь двадцать первого: «Скважина. Ирина. Девяносто пять». Апрель двадцать второго: «Теплица, поликарбонат, Ирина». Двадцать третий: «Душ, бак на двести литров, Ирина». Май этого года: «Котёл, батареи, трубы. Андрей ставил. Сто сорок».

Я перелистнула ещё несколько страниц, задержала пальцы на полях и подняла взгляд.

— Пятьдесят три раза здесь стоит моё имя. Пятьдесят три записи за восемь лет. Всё написано папиным почерком. Никто ничего не дописывал и не подделывал.

За столом стало так тихо, что даже чайник на плите будто перестал шуметь.

— А теперь покажите мне тут Владимира, — сказала я уже спокойнее. — Хотя бы одну нормальную запись. Я нашла только одну. Двадцать второй год: «Владимир привёз два мешка цемента». Два мешка. На этом всё.

Брат вскинул голову.

— Ирина, ты что устраиваешь? Какой-то спектакль.

— Нет, — ответила я. — Это не спектакль. Это папин почерк.

— Ты бы хоть покойную пожалела, — вмешалась Валерия. — Люди вообще-то на поминки собрались.

— Вот именно, — сказала я. — Мама эту тетрадь тоже знала. Она мне в больнице однажды сказала: «Ирочка, ты только на отца не обижайся. Считать он умеет, а благодарить так и не научился».

Отец резко потянулся через стол и попытался выхватить тетрадь. Я сразу отдала её. Без борьбы. Она мне уже была не нужна.

— Я не за домом сюда ездила, пап, — произнесла я. — Дом ты сам записал. Каждую строку. Сам. Все восемь лет.

Тётя Наталья вдруг с большим интересом принялась рассматривать блины на тарелке. А соседка с угла, баба Галина, неожиданно сказала громко, на всю кухню:

— А что, Алексей? Она правду говорит. Я из своего окна прекрасно видела, кто у тебя тут восемь лет с тачкой носился.

Отец взял салфетку, сложил её сначала пополам, потом ещё раз, аккуратно, до ровного квадрата. Потом резко поднялся и ушёл в комнату. В тот вечер он больше к нам не вышел.

Матвей всё это время сидел с опущенной головой и катил по скатерти маленький хлебный шарик. За весь вечер он не произнёс ни слова.

Обратно я вела машину сама. Андрей сидел рядом и всю дорогу держал ладонь у меня на плече. Он вообще немногословный, мой муж. Но иногда одного такого молчания оказывается достаточно.

Поздно ночью на кухню ко мне пришла Полина. В четырнадцать лет дети уже всё понимают, просто умеют делать вид, что не замечают.

— Мам, — спросила она тихо, — ты жалеешь?

— Не знаю, — призналась я. — Всё-таки поминки были. Бабушка, наверное, меня бы не похвалила.

— Бабушка бы тебя обняла, — уверенно сказала дочь. — Она же всегда деда прикрывала. Помнишь? Он скажет какую-нибудь гадость, а она засмеётся и говорит: «Да это он так шутит».

После этого разговора я долго лежала без сна. Всё прокручивала в голове: правильно ли поступила? Может, надо было промолчать, встать и уехать?

Но потом снова всплыли его слова: «за домом ездила». И я поняла — нет. Даже если бы всё повторилось, промолчать я бы не смогла.

Через три дня мне позвонил Владимир.

— Отец велел передать, — сказал он без приветствия. — Забери своё барахло до пятнадцатого октября.

— Какое ещё барахло?

— Ваше. Инструменты, детские вещи, банки всякие. Он сказал, чтобы вашего духу там не было. Ключ у меня. Приедешь — отдам.

Я отключила звонок и ещё долго сидела, глядя в стену.

Своё. Забери своё.

Значит, он действительно так сказал.

Пятого октября мы приехали втроём: я, Андрей и Даниил. Полина в тот день была на олимпиаде по химии.

Утро выдалось промозглое, градусов восемь, не больше. Туман стелился над картофельным полем и тянулся почти до самого леса. Владимир подвёз ключ прямо к калитке и сразу уехал. Даже во двор толком не зашёл.

Мы начали с сарая. Инструменты, удочки, велосипед Даниила, ящик с банками, старый надувной бассейн, который мы купили ему, когда ему было пять, и из которого он давно вырос.

Андрей выносил вещи, я складывала и упаковывала. В дом отец нас не пустил. Он сидел на веранде за стеклом и наблюдал, как мы таскаем коробки. Один раз постучал костяшками по стеклу и указал пальцем на грабли: мол, это не ваше. Грабли мы оставили.

Даниил сначала крутился рядом, потом куда-то исчез. Я спохватилась минут через десять.

Он стоял за баней, возле поленницы. Просто стоял и не двигался.

— Дань, что случилось?

Он даже не повернулся. Только молча показал рукой.

В самой поленнице, между расколотыми берёзовыми чурками, лежала длинная доска. С одной стороны она была выкрашена белой краской. Наш косяк. Отец выпилил его и сунул к дровам.

Краска кое-где облезла, и сквозь неё на голом дереве проступали старые карандашные отметины. Не все, но некоторые ещё можно было разобрать.

Даниил присел на корточки и провёл пальцем по нижнему краю доски.

— Мам, — сказал он. — Вот тут я.

Я опустилась рядом. И правда: под белой краской виднелась тонкая черта и половина буквы «Д».

— А вот здесь ты, — он ткнул пальцем чуть ниже. — Смотри, какая маленькая.

Самая нижняя зарубка на этой доске была моей. Восемьдесят восьмой год, мне шесть лет, лето. Отец тогда писал химическим карандашом, и след въелся в дерево так глубоко, что даже слой эмали не смог его скрыть.

Бонжур Гламур