«Вот стыд-то будет, вот беда,» — Мария в отчаянии ищет выход

Горько, что красота здесь не спасает.

Обе дочери всё чаще переглядывались с тихим изумлением: при жизни мужа Мария была сдержанной, даже суровой, лишний раз не раскрывала душу, а теперь словно оттаяла и почти каждый её рассказ возвращался к Сергею.

На ферме же поначалу к Марии присматривались косо. Не нравилась она местным женщинам: уж больно молчаливая, аккуратная, будто не для такой грязной работы создана, хотя сама с утра до вечера ходила по колено в навозе. Шептались, что долго не выдержит, что гордая, что строит из себя невесть кого. Только Мария никому ничего не доказывала словами. Просто работала. Без жалоб, без просьб перевести её на место полегче, без вздохов и капризов.

Свиней она обихаживала бережно, будто малых ребятишек: вовремя накормит, подстилку сменит, воду проверит, порядок наведёт. И скотина это, видно, чувствовала. Поросята тянулись к ней, тыкались пятачками в ладони, даже злые хряки при ней становились спокойнее, будто признавали в ней свою. Женщины-свинарки сначала только хмыкали, а потом незаметно перестали сторониться, начали советоваться, звать на помощь.

А однажды ночью у свиноматки начался опорос, да как назло ветеринар напился так, что поднять его было невозможно. Тогда Мария сама осталась в свинарнике до рассвета. Приняла двадцать три поросёнка и всех уберегла, ни один не пропал. После того случая даже скотники, мужики неразговорчивые и грубоватые, стали при встрече уважительно кивать ей.

— Мария, — говорили уже не как раньше, а с почтением. — Тебе бы бригадиром стать. Ты бы весь участок на ноги поставила.

— Да куда мне, — отмахивалась она устало. — Я по утрам и так еле поднимаюсь.

А вечерами, когда смена кончалась и дом затихал, она снова разговаривала с Сергеем. Только теперь уже не в комнате, а на крыльце. Сядет на нижнюю ступеньку, вытянет натруженные ноги в тяжёлых сапогах, поднимет глаза к тёмному небу и тихо начинает:

— Серёжа… Сегодня мне бригадирство предлагали. А я отказалась. Подумала: зачем оно мне? Ты ведь тоже всё делал не ради похвалы и не ради должности. Для семьи делал. Для нас. Вот и я хочу так же. Ты меня главному научил: не завидовать, не оглядываться по сторонам, а своё дело честно тянуть. А я раньше всё высматривала чего-то, всё ждала. Дмитрия того ждала, агронома своего непутёвого… А надо было сразу тебя увидеть. Ты ведь у меня, Сергей, самый лучший был. Самый красивый. Самый родной…

На этих словах голос у неё ломался. Мария торопливо вытирала щёки рукавом старой телогрейки, вставала и уходила в дом.

С годами ладони её стали жёсткими, потрескавшимися, спина чуть согнулась, а лицо приобрело ту строгую, обветренную неподвижность, какая бывает у деревенских женщин, много лет работающих под дождём, ветром и морозом. Первой красавицей её давно уже никто не называл. Зато уважали. И было в этом что-то особенное: когда Мария шла по улице неторопливой, тяжёлой походкой, мужчины всё равно снимали перед ней шапки. Уже не из-за былой красоты. А за другое. За стойкость. За память. За то, что выдержала и не ожесточилась.

Дочерей она подняла. Обе устроили свою жизнь. Дарья стала врачом и уехала работать в город, а Полина выучилась, вернулась в родное село и преподавала малышам в начальной школе. Когда же Полина однажды привела жениха — невзрачного, молчаливого парня с рабочими руками, покрытыми мозолями, — Мария долго смотрела то на него, то на дочь, а потом сказала негромко:

— Смотри, Полина. Вот это — настоящее. За такого держаться надо. Такие люди на дороге не валяются.

И сразу отвернулась к печи, принялась звенеть заслонкой, будто хлопотала с ужином. Но Полина всё равно заметила: мать плакала. Только слёзы были не от боли. Оттого, что она успела понять главное. Успела сказать дочери то, что когда-то не сумела сказать себе. И, может быть, Сергей там, высоко, слышал её в эту минуту и улыбался.

Бонжур Гламур