«Я здесь живу. У меня другого угла нет» — прошептала Наталья у печи, сжимая полотенце

Безжалостно лишают последней надежды на дом.

Затем Валерия сняла со стены старые ходики, аккуратно обмотала их газетным листом. А самовар, выбрав минуту, когда в сенях никого не было, вынесла и спрятала в машине.

— Сундук можешь оставить себе, — бросила она Наталье. — Я туда глянула: одни тряпки, платки да полотенца. Никакой ценности.

Наталья ничего не ответила. Но когда Валерия протянула руку к маминой вязаной кофте, висевшей возле печи на гвозде, Наталья опередила её: сняла кофту, крепко прижала к себе и тихо сказала:

— Этого я не отдам.

Валерия только плечом дёрнула и отошла, будто вещь и правда была ей безразлична.

Под вечер заглянул Игорь Кузьмич, принёс крынку молока. Вошёл, посмотрел на пустое место на стене, где ещё утром тикали ходики, тяжело вздохнул и покачал головой.

— Сорок дней минуло, Наталья, — произнёс он негромко. — Значит, теперь можно сказать. Мать твоя просила: как только сороковины пройдут, передай Наталье, чтобы сундук разобрала до самого дна. Я ведь два года назад возил её не к фельдшеру, как все думали, а в сельсовет, к Елене Сергеевне. Там она бумагу составляла. А я свидетелем был.

Наталья побледнела.

— Почему же вы раньше молчали, Игорь Кузьмич?

— Так она сама велела. До сорокового дня, говорит, ни слова. Боялась, что вы с роднёй прямо у гроба переругаетесь.

Ночью, когда в доме наконец стихли голоса и гости уснули, Наталья зажгла лампу в горнице и подошла к сундуку. Тяжёлая крышка поддалась не сразу. Сверху лежали Тамарины платки, аккуратно сложенные вышитые рушники. Ниже Наталья нашла своё детское платьице, первые Андреевы штанишки, школьный бант Марины. Дальше Валерия, видно, не добралась.

На самом дне, под старой потрескавшейся клеёнкой, оказались три одинаковые пачки облигаций. До пятьдесят седьмого года Тамара каждый год подписывалась на заём и бережно складывала бумаги сюда. Потом, когда выплаты перенесли на неопределённый срок, Андрей не раз посмеивался над матерью: мол, пустые бумажки, только печь ими растапливать.

Каждая пачка была перетянута полоской бумаги. На полосках крупными печатными буквами рукой Тамары было выведено: «АНДРЕЮ», «МАРИНЕ», «НАТАЛЬЕ». Толщина у всех трёх была одинаковая.

Под ними лежал конверт. Внутри оказался лист с печатью Сумского сельсовета и подписью секретаря, Елены Сергеевны. В документе значилось, что дом на хуторе Ольховом вместе со всем имуществом Тамара Лапина завещает своей дочери, Наталье Павловне Лапиной.

Рядом лежала записка, вырванная из школьной тетради.

«Наташенька. Дом оставляю тебе, потому что ты меня досмотрела. А облигации я поделила всем поровну, двенадцать лет откладывала на них по копейке. Теперь, говорят, снова начали платить. Отдай Андрею и Марине их долю, пусть на тебя зла не держат. Мама».

Наталья долго сидела прямо на полу возле раскрытого сундука. Потом молча уложила вещи обратно, оставив при себе только конверт и две пачки облигаций.

Утром она не позволила родне разъехаться. Позвала всех к столу — тому самому, где ещё три дня назад стояли поминальные блины, — и положила посередине конверт.

— Ничего я подписывать не стану, Андрей, — сказала Наталья ровно. — Сначала прочитай это.

Андрей взял бумагу и пробежал глазами. Следом документ прочла Валерия. Лицо у неё вспыхнуло до самых корней волос.

— Это что же такое получается? — выговорила она.

Бонжур Гламур